Статья длинная. Но любопытная. Может станет для вас интересной
Альбе́р Камю́ (1913—1960) — французский писатель и философ, представитель экзистенциализма. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1957 года.
Размышления о гильотине
"В Алжире незадолго до первой мировой войны был приговорен к смертной казни убийца, повинный в чудовищном преступлении (он вырезал семью фермера вместе с детьми). Этот человек, сельскохозяйственный рабочий, совершил убийство в каком-то горячечном бреду, но отягчил свою участь грабежом. История наделала много шуму, Большинство считало, что смерть под ножом гильотины - слишком мягкое наказание для изверга. Так думал и мой отец, которого особенно возмутило убийство детей. Я помню об отце немногое, однако точно знаю: он впервые в жизни захотел увидеть казнь. Он поднялся затемно и отправился на место казни на другом конце города, где уже собралась толпа народу. О том, что отец там увидел, он не поведал никому. Мать рассказывала: он вбежал в дом потрясенный, не отвечал ни на какие расспросы, потом упал на кровать, и его вдруг вырвало. В то утро ему открылась правда, таившаяся за громкими словами. Он думал не о зарезанных детях, а только о трепещущем теле человека, которого швырнули на деревянный помост и обезглавили.
Этот ритуал действительно ужасен, если у простого и честного человека, убежденного в необходимости такой кары, он вызвал омерзение. Нелегко утверждать, будто высшее правосудие поддерживает спокойствие и порядок, когда от его акции дурно тому самому честному человеку, коего оно призвано защищать. Оказывается, само правосудие не менее чудовищно, чем совершенное преступление, и новое убийство вовсе не смывает нанесенного обществу оскорбления, а лишь добавляет к прежнему пятну еще одно. Это истинная правда, и никто не смеет прямо говорить о тягостной церемонии. Чиновники и журналисты, которым по долгу службы приходится говорить о казни, словно бы чувствуют ее постыдность и поэтому придумали соответствующий ритуальный язык, сводимый к стереотипным формулам. И вот за завтраком мы читаем в небольшой газетной заметке, что осужденный "отдал свой долг обществу", или "искупил вину", или что "в пять часов приговор был приведен в исполнение".
О смертной казни мы сообщаем, с позволения сказать, вполголоса. В нашем цивилизованном обществе мы признаём, что болезнь опасна, когда не смеем говорить о ней прямо. Долгое время в буржуазных семьях ограничивались эвфемизмами - старшая дочь-де "слаба грудью", у отца "опухоль", - ибо туберкулез и рак считались болезнями несколько постыдными. Истина эта еще бесспорнее, если речь идет о смертной казни: о ней все стараются говорить иносказательно. Для организма общественного она - то же, что рак для человеческого, с одною разницей - никто никогда не считал рак необходимым, а вот смертную казнь на колеблясь представляют как прискорбную необходимость, узаконивающую убийство, раз уж оно необходимо, но замалчиваемую, раз уж это прискорбно.
Я, напротив, намерен говорить о ней без обиняков. Не из любви к скандалу и, думаю, не по нездоровой склонности натуры. Но когда умолчание или словесные ухищрения подкрепляют заблуждение, которое следует уничтожить, или страдание, которое можно облегчить, есть один выход: говорить ясно и показать всю непристойность, прячущуюся под покровами слов.
Франция вместе с Италией и Англией имеет честь принадлежать к последним странам по эту сторону железного занавеса, сохранившим смертную казнь в своем арсенале репрессий. То, что этот первобытный ритуал продолжает существовать, стало у нас возможным лишь по безответственности и невежеству общества, реагирующего на казни привычными, шаблонными фразами. Когда воображение спит, слова лишаются смысла: глухой народ не расслышит смертного приговора человеку. Но если показать толпе гильотину, дать потрогать ее деревянные и железные части, услышать стук падающей головы, внезапно пробужденное воображение общества отринет и самое казнь, и пошлые фразы о ней. Не отговариваясь необходимостью смертной казни и не замалчивая ее природы, нужно, напротив, объяснить, чем она является на самом деле, и затем решить, может ли она в нынешнем своем виде считаться необходимой.
По моему убеждению, смертная казнь не только бесполезна, но и крайне вредна, - замечу сразу, пока не перешел непосредственно к сути дела. Нечестно было бы убеждать читателя, будто я пришел к этому заключению после длительного и детального исследования вопроса. Но столь же бесчестно было бы приписывать мое убеждение одной лишь притворной чувствительности. Напротив, я крайне далек от умиления, столь любезного гуманистам, - оно нивелирует ценности, делает расплывчатым понятие ответственности, невиновных лишает прав. В отличие от многих моих славных современников, я не считаю человека по своей природе существом общественным. Говоря по правде, я думаю иначе. Но считаю - и это вовсе не одно и то же, - что последний сегодня не может жить вне общества: его законы необходимы для физического выживания. Значит, нужно, чтобы ответственность устанавливало само общество по разумной шкале эффективности. А закон находит высшее свое оправдание в благе, которое либо творит, либо не творит на пользу обществу. Известно, что главный аргумент сторонников смертной казни, - назидательность кары. Нужно не только наказать убийцу, отрубив ему голову, но и устрашить ужасным примером тех, кто попытается ему подражать. Общество не мстит, оно всего лишь хочет предупредить. Оно пугает отрубленной головой, чтобы потенциальные убийцы увидели, что их ждет, и пошли на попятный. Аргумент возымел бы действие, если бы можно было не признавать следующего:
1. Общество само не верит в пресловутую назидательность наказания.
2. Не доказано, что угроза смертной казни заставила отступиться от преступного намерения хотя бы одного злоумышленника, тогда как тысячи преступников несомненно одержимы мыслью о ней.
3. Во всех иных отношениях смертная казнь есть отталкивающее явление, последствия которого непредсказуемы.
Да, общество не верит тому, что говорит. Иначе казни совершались бы публично. Для вящей назидательности их следовало бы широко рекламировать, как национальные займы или новые марки аперитива. Однако известно: у нас казнят не на площади, а в тюремных дворах, в присутствии нескольких должностных лиц. Как может быть назидательным убийство, совершаемое второпях, ночью, за стенами тюрьмы? С его помощью можно лишь периодически уведомлять граждан, что они умрут, если вдруг совершат убийство: такое будущее, вполне вероятно, уготовано и тем, кто никого не убивал. Только чудовищность наказания - залог его назидательности. Мы хотим, чтобы потенциальный преступник всегда помнил о каре, чтобы страх перед нею с самого начала мешал его безумному замыслу, а потом и вовсе заставлял от него отступиться? Тогда следует глубоко, со всей возможной наглядностью запечатлеть ужасную реальность казни в каждой душе.
И вместо того чтобы туманно рассуждать о долге, который некто отдал нынче утром обществу, не лучше ли воспользоваться столь прекрасным случаем и детально напомнить каждому налогоплательщику, что его ожидает? Почему бы вместо стертой фразы: "Если вы совершите убийство, то погибнете на эшафоте", - не сказать ему, в целях назидания: "Если вы совершите убийство, вас посадят в тюрьму на месяцы, а может, на годы; вами будут овладевать то безмерное отчаяние, то неизбывный ужас, вплоть до последнего утра, когда мы бесшумно войдем в камеру, сняв обувь, и нарушим тяжелый сон, наконец-то сморивший вас после бессонной, тревожной ночи. Набросимся разом, свяжем вам руки сзади, срежем ножницами ворот вашей рубахи и если нужно - волосы. А чтобы легче было палачам, скрутим вам локти за спиной - тогда волей-неволей придется согнуться пополам и подставить затылок. Затем два тюремщика проволокут вас по коридорам к выходу, и во тьме один палач рванет вас сзади за штаны и повалит на доску, другой просунет вашу голову в очко, третий с высоты 2 метров 20 сантиметров обрушит вниз нож весом в 60 килограммов, который отсечет ее, как бритва".
Кого иначе надеемся мы напутать угрозой "тайного" наказания, изображаемого безболезненным и быстрым, причиняющим меньше страдания, чем рак, - напугать карой, увенчанной цветистой риторикой? Конечно же, не тех, что считаются (а часто и являются) добропорядочными гражданами, ибо в час казни они еще спят и не увидят великого назидания собственными глазами, а в час поспешного захоронения еще будут завтракать и узнают о свершившемся правосудии (если, конечно, читают газеты) из слащавой заметки, которая растворится в их памяти, как сахар. А ведь среди этих миролюбивых созданий больше всего будущих убийц. Многие из этих порядочных людей - преступники, пока не осознавшие себя таковыми. По сообщению одного судьи, подавляющее большинство известных ему убийц не подозревали, бреясь утром, что вечером совершат убийство. Для пущего назидания, ради безопасности нации не следует ли потрясать отрубленной головой перед всеми гражданами, когда они бреются по утрам? Увы, никто этого не делает. Государство маскирует казни и утаивает их свидетельства. Следовательно, оно не верит в назидательность наказания. Преступника убивают потому, что так делали веками, да к тому же убивают посредством машины, изобретенной в конце XVIII века. Закон применяется без толкования его, и наши осужденные умирают во имя теории, в которую не верят их судьи и палачи. Если бы те верили, сие было бы известно, а главное - заметно: ведь тогда казнили бы публично.
Публичная казнь пробуждает садистские инстинкты, порождающие новые преступления, в свою очередь чреватые непредсказуемыми последствиями, а также рискует вызвать гнев и отвращение общественности. Поставить казни на конвейер, как делается у нас сегодня, было бы куда труднее, если бы каждая воплотилась в сознании людей в живую картину. Того, кто сейчас попивает свой кофе, читая о "приведении приговора в исполнение", стошнило бы от малейшей подробности. Вот почему нужно поддержать мнение Гамбетта, который, будучи противником смертных приговоров, голосовал против проекта закона, запрещавшего публичные казни. Он заявил: "Если вы откажетесь от ужасного зрелища, если будете казнить в тюрьмах, волна народного возмущения казнями, поднявшаяся в последние годы, схлынет, и вы упрочите позицию сторонников казни". Действительно, нужно либо убивать публично, либо признаться, что не чувствуешь себя вправе убивать вообще. Если общество оправдывает смертную казнь необходимостью назидания, оно должно оправдать само себя, сделав казни публичными. Другими словами, сейчас оно убивает, не ведая, что говорит и творит, или же понимая, что эта тошнотворная церемония вовсе не запугивает публику, а лишь будит в ней дурные инстинкты или повергает ее в смятение. Кто лучше даст почувствовать это, как не старый судья, советник Фалько, мужественная исповедь которого заслуживает размышления: "Один-единственный раз за годы моей службы приняв решение не смягчать приговор и казнить обвиняемого, я считал, будто вопреки всему смогу беспристрастно следить за казнью. Да и тип был малоинтересный: он замучил свою дочь и потом бросил труп в колодец. И что же! После его казни неделями, месяцами воспоминание преследовало меня каждую ночь... Я тоже воевал и видел, как гибнут на войне ни в чем не повинные юнцы, но скажу: ужасное зрелище их гибели никогда не вызывало у меня такого стыда, как это административное убийство, именуемое высшей мерой наказания".
Да и как может общество поверить образчику назидания, если он не способен отвести угрозу преступления, если его предположительный эффект неощутим. Смертная казнь не смутит ни того, кто не знает, что совершит убийство, решается на него в один миг и готовится к злодеянию в лихорадке или одержимый навязчивой идеей, ни того, кто, отправляясь выяснять отношения, берет с собой оружие, чтобы припугнуть неверную возлюбленную или соперника, и применяет его, сам того не желая или думая, что не желает. Одним словом, смертная казнь не может устрашить человека, чье преступление не только вина, но и беда. Выходит, эта мера большей частью бессильна. Правда, у нас в таких случаях она применяется редко, но и слово "редко" заставляет содрогнуться.
Устрашает ли она ту породу закоренелых преступников, на которых якобы рассчитана? Маловероятно. Можно прочесть у Кёстлера, что во времена, когда карманных воров в Англии публично казнили, их коллеги преспокойно занимались своим ремеслом в толпе, окружавшей эшафот. Английская статистика начала века показывает, что из 250 повешенных 170 сами присутствовали на одной-двух казнях. Еще в 1886 году из 167 приговоренных к смерти заключенных бристольской тюрьмы 164 видели по меньшей мере одну казнь. Подобные опросы невозможны сейчас во Франции, так как публично уже не казнят. Но позволительно думать, что рядом с моим отцом в день той казни было довольно много будущих преступников, которых не вырвало от этого зрелища. Запугивание действует на робких людей, не способных отважиться на преступление, но не влияет на тех, кого следовало бы окоротить.
Однако нельзя отрицать - люди боятся смерти. Лишение жизни - это, конечно, высшая кара, она должна вызывать у них предельный ужас. Страх смерти, исходящий из темных глубин души, опустошает человека. Законодатель имел основания думать, что его закон давит на один из самых мощных рычагов человеческой природы. Но закон всегда проще природы. Когда он пытается подчинить себе слепое подсознание, то оказывается не в силах низвести сложность жизни до своего уровня.
Страх смерти действительно очевиден, но очевидно и то, что ему не дано победить иные страсти, терзающие человека. Бэкон был прав: любая, даже самая слабая страсть противостоит страху смерти. Месть, любовь, честь, боль, какой-нибудь другой страх могут одержать верх. Неужели алчность, ненависть, ревность слабее любви к человеку, к родине, порыва к свободе? На протяжении веков смертная казнь, нередко - вкупе с дикарской утонченностью, - была призвана противодействовать преступлению, однако преступление оказалось живучим. Почему? Потому, что инстинкты, раздирающие душу человека, не являются, как того хочет закон, константами в состоянии равновесия. Это переменные силы, умирающие и возрождающиеся поочередно, беспрестанные их отклонения от нулевой отметки суть основа жизни духа: так колебания электрического поля приводят к возникновению тока. Вообразим серию колебаний, от желания до апатии, от решимости до безысходности, которые мы все испытываем за день, увеличим их число до бесконечности, - и мы получим представление о безграничности человеческой психики. Эти отклонения обычно слишком нестабильны, чтобы одна сила возобладала над прочими. Правда, иногда она ломает все преграды, полностью овладевая сознанием, и уже никакой инстинкт, даже инстинкт самосохранения, не может противостоять тирании этой неукротимой силы. Смертная казнь могла бы устрашать, будь человеческая природа иной, столь же устойчивой и ясной, как сам закон. Но она не такова. Вот почему, как ни удивительно это для людей, не сумевших проникнуть в ее тайну, злоумышленник в большинстве случаев, убивая, сознает свою невиновность. Всякий преступник до суда оправдывает себя. Если совершенное им убийство и не "закономерно", то по крайней мере он - жертва обстоятельств. Он ни о чем не думает и ничего не предполагает, а если думает, - значит, предполагает только снятие с себя вины, полное или частичное. Может ли он бояться того, что считает весьма маловероятным? Смерти он станет бояться после суда, но не перед самим преступлением. Итак, чтобы закон устрашал, убийце нельзя оставлять ни единого шанса, закон должен быть безжалостным, исключать смягчающие обстоятельства. Кто из нас посмеет этого требовать?
Даже если мы пойдем на такое, придется считаться еще с одним парадоксом человеческой природы. Инстинкт сохранения жизни лежит в ее основе наравне с другим инстинктом, о котором молчат школьные учебники психологии, - инстинктом смерти, требующим подчас уничтожения самого себя и окружающих. Возможно, что желание убить часто совпадает с желанием умереть или покончить с собой. Таким образом, инстинкт самосохранения часто дублируется, в различных пропорциях, инстинктом разрушения. Только последним можно целиком объяснить те извращения, от алкоголизма до наркомания, что ведут человека к гибели, - и он отчетливо это сознает. Человек хочет жить, но напрасно было бы надеяться, будто это желание определит все его поступки. Он хочет также стать ничем, хочет непоправимого - и смерти ради самой смерти. Бывает так, что преступники жаждут не только преступления, но и сопутствующего ему несчастья, особенно несчастья безмерного. Стоит родиться и окрепнуть этому странному желанию, как перспектива смертной казни не только не остановит преступника, но еще сильнее затмит его разум. В некотором смысле иногда убивают, чтобы умереть.
Эти особенности четко поясняют, почему кара, якобы рассчитанная на устрашение нормального человека, совершенно не действует на "среднее" сознание. Статистические данные, как в странах, где нет смертной казни, так и в прочих, все без исключения свидетельствуют, что отмена ее вовсе не влияет на рост или же падение преступности. У тридцати трех наций, отменивших смертную казнь, общее число убийств не возросло. Консерваторы не могут этого отрицать. "Действительно, - говорят они, - нельзя доказать, что смертная казнь назидательна. Разумеется, тысячи убийц ее не испугались. Но мы не можем узнать, кого она испугала, следовательно, нельзя доказать и отсутствия ее назидательности". Так, самая страшная кара, физически уничтожающая преступника и дарующая обществу высшее право суда, основывается на вероятности, которую невозможно вычислить. Однако смерть не имеет степеней и вероятностей. Величайшая неопределенность порождает здесь неумолимейшую очевидность.
Государство не может отмахнуться от дилеммы, сформулированной Беккариа: "Если полезно чаще предъявлять народу свидетельства власти, значит, частыми должны быть казни; но тогда нужно, чтобы часто совершались преступления: отсюда ясно, что смертная казнь вовсе не производит нужного впечатления, ибо она одновременно бесполезна и необходима". Поэтому государство и скрывает ее, не уничтожая.
Представим себе чувства человека, убивающего по долгу службы, - я говорю о палаче. Что подумать об исполнителе приговора, называющем гильотину "мясорубкой", а осужденного "клиентом" или "тюком"? Вот человек, при помощи которого общество окончательно отделывается от обвиняемого, ибо заплечных-то дел мастер и подписывает приказ об освобождении заключенного из-под стражи, после чего получает в свое распоряжение свободного человека. Сей великолепный, торжественный образец назидания, выдумка наших законников, по крайней мере имеет явное следствие - частично или полностью лишает человечности и разума тех, кто непосредственно причастен к казни. Речь идет, скажете вы, об исключениях из общего правила - людях, которые находят в этом варварском обряде истинное призвание. Но есть и сотни добровольных палачей, не требующих себе вознаграждения, - что скажете вы, узнав такую подробность? Люди нашего поколения, пережившие исторические события последних лет, вряд ли удивятся моим словам. Они знают: у самых кротких с виду и ничем не примечательных существ живут в душе инстинкты истязателей и убийц. Наказание должно устрашить некоего потенциального убийцу, однако оно же бесспорно помогает найти свое чудовищное призвание многим выродкам. Раз уж мы пытаемся оправдать жесточайшие наши законы всякого рода гипотезами и рассуждениями, следует уразуметь, что из сотен желающих, чьи услуги были отвергнуты, хотя бы один должен был удовлетворить каким-либо другим способом кровавые инстинкты, разбуженные в нем гильотиной.
Так пусть нас по крайней мере избавят от лицемерных оправданий смертной казни ее мнимой назидательностью. Назовем эту кару ее подлинным именем, пусть не благородным, но правильным, и признаем - она не что иное, как месть. Наказание, карающее преступника, но не устраняющее возможности преступления, называется местью. Это почти арифметический ответ общества тому, кто нарушает его древнейший закон. И знали ответ еще первые люди: око за око, зуб за зуб. Причиняй зло тому, кто причинил зло тебе; кто ослепил меня, будет ослеплен; кто убил- умрет. Речь идет о чувстве, причем исключительно сильном, но не о принципе. Оно сродни инстинкту проявлению человеческой природы, но не закону. Закон, по определению, не может следовать таким правилам. Если природа толкает нас на убийство, закон не должен следовать ей. Он создан для того, чтобы исправлять природу. Но месть утверждает чисто природный порыв, дает ему силу закона. Всем нам знаком этот порыв, часто, к нашему стыду, все мы знаем его силу: он пришел из первобытных дебрей. Мы пока определяем справедливость по правилам грубой арифметики. Но разве можно сказать, что арифметический расчет точен и смертная казнь, сводимая к узаконенной мести, поддерживает хотя бы элементарную, ограниченную справедливость? Разумеется, нет.
Допустим, что справедливо и необходимо компенсировать смерть жертвы казнью убийцы. Но высшая мера не просто смерть. По существу, она так же непохожа на лишение жизни, как концлагерь непохож на тюрьму. Разумеется, это - убийство, и к тому же арифметическая расплата за другое, предшествующее убийство. Однако высшая мера делает смерть сведением счетов, следствием, которое предумышлено обществом и известно будущей жертве, в конце концов - установлением, несущим нравственные муки, а ведь они ужаснее самой смерти. Значит, о соразмерности преступления и наказания не может быть и речи. Многие законодательства расценивают преднамеренные преступления как наиболее тяжкие. Но что есть смертная казнь, как не самое преднамеренное из убийств - ведь с ним нельзя сравнить ни одно преступление с заранее обдуманным намерением!
И когда наши юристы рассуждают о мгновенной казни без страданий, они не знают, о чем говорят, а главное - им не хватает воображения. Всеразрушающий, унизительный страх, терзающий осужденного месяцы или годы, страшнее смерти, и жертва убийцы его не знала. Пытка надеждой чередуется с муками животного отчаяния. Адвокат и священник - попросту из человеколюбия, охранники - дабы заключенный сохранял спокойствие, единодушно уверяют его, что он будет помилован. Он верит в это всем своим существом, а потом перестает верить. Днем он надеется, ночью теряет надежду. Идут недели, надежда и отчаяние растут и делаются равно невыносимыми. Осужденный заранее знает, что умрет, и спасти его может только помилование, подобное для него воле Божьей. Во всяком случае, он не может вмешаться, защитить себя сам, убедить судей в своей невиновности. Все происходит помимо него. Он больше не человек, он вещь, и ею будут распоряжаться палачи.
Этим объясняется странная покорность осужденных перед казнью. Как правило, они идут на смерть, охваченные полнейшим безразличием, угнетенные. И то, что испытывают несчастные, лежит за пределами морали вообще. Понятия добродетели, разумности, мужества, даже невиновности лишены здесь всякого смысла. Оказавшись перед лицом неизбежной смерти, человек, каковы бы ни были его убеждения, испытывает глубочайшее потрясение. Чувство беспомощности и одиночества в душе связанного по рукам и ногам преступника, который видит, что общество желает его смерти, само по себе есть невообразимое наказание. И лучше, чтобы казнь была публичной. В каждом из нас живет актер: можно было бы тогда сохранить достоинство хоть в собственных глазах. Но в ночи и в полной изоляции спасение немыслимо. Как правило, ожидание смерти уничтожает человека задолго до казни. Его умерщвляют дважды, причем в первый раз страшнее, чем во второй, хотя сам он убил только единожды. По сравнению с этой пыткой месть кажется достижением цивилизации: ведь первобытный закон никогда не требовал выколоть два глаза тому, кто выколол ближнему своему один глаз.
Заключая размышления о законе мести, следует сказать, что даже в своей примитивной форме он действует лишь между двумя людьми, один из которых безусловно невинен, а другой безусловно виновен. Жертва, конечно же, невинна. Но может ли общество, предположительно ее представляющее, претендовать на невиновность? Разве не ответственно оно, хотя бы частично, за столь сурово караемое преступление? Эта тема обсуждалась часто, и я не буду повторять аргументы многочисленных авторов, начиная с XVIII века. Впрочем, можно сделать обобщение - всякое общество имеет преступников, которых заслуживает. Но если речь идет о Франции, нельзя не указать на обстоятельства, способные умерить пыл наших законодателей. Отвечая в 1952 году на анкету "Фигаро" о смертной казни некий полковник утверждал: будь осуждение на пожизненные каторжные работы высшей мерой наказания, это привело бы к созданию рассадников преступности. Вероятно, полковник не знал (и я рад за него), что у нас уже есть рассадники преступности, выгодно отличающиеся от тюрем тем, что выйти оттуда можно в любое время дня и ночи: это трактиры и трущобы, слава нашей Республики. О них нельзя говорить спокойно.
По статистике, в одном лишь Париже 64 000 жилищ перенаселено (от 3 до 5 человек в комнате). Конечно, детоубийцы особенно отвратительны и жалости никак не вызывают. Вполне возможно (я говорю, возможно), что ни один из читающих эти строки, оказавшись в подобных условиях, не станет убивать детей. Речь идет не о том, чтобы приуменьшить вину этих убийц. Но живи они в приличных квартирах, может, до такого ужаса дело и не дошло бы. В любом случае, не только они виновны, и трудно понять, почему право их наказывать дается тем, кто субсидирует производство сахара, а не жилищное строительство. Известно, что парламентское большинство систематически, притом из самых низменных побуждений, отравляет французскую нацию алкоголем. А количество кровавых преступлений порожденных состоянием систематического опьянения, просто невероятно. Один адвокат (мэтр Гийон) считает, что их 60% от общего числа. По мнению доктора Лагрифа, соотношение колеблется от 41, 7% до 72%. Обследование, проведенное в 1951 году в пересыльной тюрьме Френ, выявило среди осужденных по уголовным делам 29% хронических алкоголиков. Наконец, 95% детоубийц - алкоголики. Прекрасные цифры! Можно добавить еще одну великолепную цифру: торговая фирма аперитивов в 1953 году подала налоговому ведомству заявление на сумму дохода в 410 миллионов франков. Сравнив эти цифры, позволительно заметить акционерам данной фирмы и депутатам "от агкоголя", что они, без сомнения, убили гораздо больше детей, чем предполагают. Как противник смертной казни, я ничуть не собираюсь требовать для них высшей меры. Но для начала их безотлагательно следует отвести под конвоем на казнь детоубийцы, а при выходе вручить им статистический отчет с указанными цифрами. И если государство сеет алкогольный туман, ему волей-неволей придется пожинать преступления.
Значит ли это, что государство должно снять с алкоголиков ответственность за преступления, бия себя в грудь и добиваясь, чтобы нация пила только фруктовый сок? Конечно нет. И дурная наследственность тоже не снимает вины. Нельзя точно определить реальную ответственность за правонарушение. Дурные и извращенные наклонности, которые могли передаться нам от предков, неисчислимы. Мы рождаемся на свет, обремененные их пугающей неизбежностью. Значит, допустимо было бы заключить, что никто не отвечает за свои поступки. Тогда логичной выглядела бы отмена наказаний и наград, а существование какого бы то ни было общества сделалось невозможным. Инстинкт сохранения общества, а с ним и человека требует постулата индивидуальной ответственности. Следует принять его, не надеясь на абсолютное отпущение грехов, означающее смерть общества. Но то же самое рассуждение приведет нас к естественному выводу: не существует абсолютной ответственности, и отсюда - абсолютного наказания или награды. Нельзя никого окончательно вознаградить даже Нобелевской премией. Но не следует никого предавать и абсолютному наказанию, даже если этот человек считается виновным, а тем более - если может оказаться невиновным. А смертная казнь еще и узурпирует чрезмерное право карать явно относительную вину окончательной и непоправимой мерой.
В самом деле, смертная казнь устраняет осужденного окончательно. Уже одно это, по правде говоря, должно было бы обесценить в глазах ее сторонников все их рискованные аргументы которые, повторю кстати, весьма спорны. Точнее будет заметить, что смертная казнь непоправима, ибо должна быть таковой; ее цель - исключить возможность пребывания отдельных людей в обществе: ведь они представляют собой постоянную угрозу для каждого гражданина и общественного порядка, а потому их нужно незамедлительно уничтожить. Никто и не может отрицать факт существования отдельных социальных хищников, наделенных невероятной энергией и жестокостью. Смертная казнь, разумеется, не решает проблемы. По крайней мере, допустим, что она ее снимает.
Я еще вернусь к разговору об этих людях. Но разве смертная казнь применяется только к ним? Можно ли утверждать, что все они потеряны для общества? Можно ли поклясться, что среди них нет невиновных?
Когда казнен невинный, единственное, что можно сделать - реабилитировать его, если еще кто-нибудь попросит об этом. Тогда мученик снова обретет невинность, которой, по правде говоря, не терял. Но преследования, страдания, его ужасная смерть необратимы - сделанного не вернешь. Остается избавить будущих потенциальных жертв от этого кошмара. Разве из числа виновных убивают только неисправимых? Все, кому, как и мне, приходилось присутствовать на заседаниях суда, знают, сколькими случайностями сопровождается вынесение приговора, даже если это смертный приговор. Внешний вид обвиняемого, события его жизни (супружеская неверность часто рассматривается судьями как отягчающее вину обстоятельство, хотя я не могу поверить, что все судьи - верные мужья), поведение (оно говорит в его пользу, если всецело подчинено условностям, то есть чаще всего притворно), даже то, как он отвечает на вопросы (рецидивисты знают, что не следует ни путаться в словах, ни блистать красноречием), трогательные эпизоды во время слушания дела (а ведь истина, увы, не всегда производит нужное впечатление) - тьма случайностей влияет на решение суда присяжных. Когда выносят смертный приговор, можно не сомневаться - это результат стечения множества случайностей. Зная, что приговор зависит от рассмотрения присяжными смягчающих обстоятельств, зная также, что французская реформа 1832 года дала присяжным право допускать неопределенные смягчающие обстоятельства, можно себе представить, в какой мере все зависит от настроения момента. Уже не закон с точностью определяет те случаи, когда обвиняемый заслуживает казни, а присяжные оценивают закон на глазок. Нет двух одинаковых судов присяжных, и тот, кто был казнен по одному приговору, в другом случае мог бы остаться в живых. Ошибки забываются. Однако ущерб, наносимый обществу, от этого ничуть не меньше. Греки считали, что преступление, оставшееся безнаказанным, оскверняет город. Но наказать невинного или чрезмерно наказать преступника, в конце концов, тоже значит запятнать свою честь. Мы, французы, это знаем.
"Таково людское правосудие, - ответят мне, - и несмотря на свое несовершенство, оно лучше произвола". Сие меланхолическое замечание допустимо лишь в случаях обычного нарушения закона и постыдно, когда речь идет о смертной казни. Классический труд по французскому праву, пытаясь оправдать отсутствие градаций смертной казни, говорит следующее: "Человеческое правосудие вовсе не стремится обеспечить эту пропорцию. Почему? Потому что знает свою неполноценность". Так разве эта неполноценность позволяет нам вынести окончательное решение? Должно ли общество, неспособное вершить "чистое правосудие", на свой страх и риск устремиться к предельной несправедливости? Если правосудие знает свою неполноценность, разве не пристало ему смирение и ревностное усердие к исправлению вероятных ошибок в приговоре? Правосудие постоянно пользуется этим смягчающим обстоятельством, а ведь его следовало бы раз и навсегда закрепить за преступником. Могут ли присяжные без стыда заявить: "Если мы осуждаем вас на смерть по ошибке, вы простите нас, зная слабости человеческой природы. Но мы будем судить вас, не принимая во внимание ни эти слабости, ни законы человеческой природы"? Всем людям свойственно ошибаться и заблуждаться. Может ли это свойство говорить в пользу трибунала и против обвиняемого? Нет, и если земное правосудие имеет смысл, то он заключается в признании названного свойства за всеми людьми; правосудие неотделимо в своей сущности от сострадания. Разумеется, здесь сострадание есть сознание разделенного с кем-нибудь страдания, а не легкомысленная снисходительность, презирающая права и муки жертвы.
По правде говоря, некоторые присяжные прекрасно понимают это и часто допускают наличие смягчающих обстоятельств там, где преступление ничем смягчить нельзя. Смертная казнь кажется им излишне строгой мерой, и они предпочитают отказаться от нее, только бы не хватить через край, поскольку крайняя суровость наказания попустительствует преступлению, вместо того чтобы карать его.
Есть, однако, преступники, которых осудили бы любые присяжные. Их злодеяния однозначны, доказательства обвинения подкрепляются признаниями защиты. Природа и масштаб преступлений не оставляют надежды на то, что эти люди могут раскаяться или исправиться. Следует лишить их возможности совершать новые преступления, и тогда остается один выход - уничтожить их физически. Только у этого предела дискуссия о смертной казни законна. Во всех иных случаях аргументы консерваторов не выдерживают критики противников казни. Но может быть, у этой последней черты стоит отвлечься от многолетней истории борьбы между сторонниками и противниками смертной казни и оценить ее уместность в сегодняшней Европе. Можно бесконечно рассуждать о благе или вреде, принесенных казнью на протяжении веков или же в царстве абстрактных идей. Но она играет некую роль здесь, сейчас, и мы должны определить свою позицию здесь и сейчас, лицом к лицу с современным нам палачом. Что значит смертная казнь для людей середины нашего века? Ответ довольно прост: наша цивилизация лишилась тех немногих ценностей, которые в определенном смысле могли бы оправдать эту кару, и, напротив, страдает недугами, требующими ее отмены. Иначе говоря, уничтожения смертной казни должны были бы добиваться сознательные члены нашего общества по причинам вполне логичным и реалистическим.
Прежде всего о логике. Приговорить человека к высшей мере наказания - значит решить, что у него нет ни малейшего шанса искупить свою вину. Повторяю, именно в этом пункте аргументы приходят в слепое и бессмысленное столкновение. Но ведь никто из нас не в состоянии разрешить этот вопрос, поскольку все мы - и противные стороны, и судьи. Отсюда идет неуверенность в праве человека убивать и неспособность убедить друг друга в своей правоте. Без абсолютной невиновности нет высшего суда. Однако все мы совершали в жизни зло. Праведников нет, есть только более или менее справедливые сердцем. Пока живы, мы понимаем это и добавляем к сумме наших деяний немного добра, частично компенсируя содеянное нами зло. Право жить, совпадающее с возможностью искупить вину, является естественным правом любого человека, даже самого дурного. Самый закоренелый преступник и самый неподкупный судья перед ним равны. Без этого права нравственная жизнь совершенно немыслима. Так, никому из нас не позволено потерять веру в человека до самой его смерти, и лишь после нее жизнь его можно считать судьбой и тогда же выносить окончательный приговор. Но судить человека высшим судом до смерти, заявлять о закрытии счетов еще при жизни кредитора не в нашей власти. Здесь тот, кто выносит окончательный приговор, окончательно осуждает самого себя.
Говорят, в эпоху Просвещения смертную казнь хотели отменить, потому что в основе человеческой природы лежит добро, а не зло. Разумеется, это не так, однозначное утверждение исключено: последнее двадцатилетие нашей блистательной истории прекрасно это доказывает. Но никто из нас не вправе, как верховный судия, приговаривать к уничтожению самого закоренелого преступника, ибо абсолютной невинности не существует. Смертный приговор рвет единственную неоспоримую связь между нами - равенство, общность перед лицом смерти - и может быть узаконен только истиной или принципом, стоящими над людьми.
В действительности смертная казнь на протяжении веков была институтом религиозным. Приговор, вынесенный во имя короля, помазанника Божьего, во имя церкви или почитаемого святыней государства, разрушает вовсе не это равенство людей, а связь виновного с божественным Провидением, которое даровало ему жизнь. Конечно, его лишают земной жизни, но возможность искупить вину все же оставляют. Истинный приговор будет вынесен в мире ином. Католическая церковь, например, всегда признавала необходимость смертной казни. Когда-то она сама не скупясь выносила смертные приговоры, поскольку считала, что и самому закоренелому преступнику перед угрозой казни дано обрести себя. Именно поэтому на топоре фрибурского палача была надпись: "Господи Иисусе, ты - Судия". Таким образом, палач вершил священный обряд. Он лишал жизни тело, чтобы отдать душу на суд Божий.
Но что значит это оправдание в нашем обществе, чьи установления и нравы утратили свой сакральный смысл? Когда судья - атеист, или скептик, или агностик - выносит смертный приговор неверующему обвиняемому, приговор этот окончателен и пересмотру не подлежит. Судья восседает на троне Господнем, не имея Его власти и к тому же не веря в Него. Он убивает потому, что его предки верили в вечную жизнь. Но общество, которое он якобы представляет, на деле просто уничтожает преступника, разрушая тем самым единение людей, бросающих вызов смерти, и утверждает себя как абсолютную ценность, ибо претендует на абсолютную власть. Оно решительно истребляет изгоев, возомнив себя самое воплощенной добродетелью, будто достойный гражданин, убивающий заблудшего сына со словами; "Право, ну что еще с ним делать?" Оно присваивает себе право отбора, подобно самой природе, и предваряет уничтожение ужасными муками, подобно карающему божеству. Во всяком случае, утверждая, что человека следует окончательно изъять из общества, поскольку он абсолютно грешен, мы подразумеваем, что общество абсолютно совершенно, а этому в наши дни не поверит ни один здравомыслящий человек. Гораздо легче поверить обратному. Наше общество сделалось дурным и преступным именно потому, что видит в себе самом высшую цель и давным-давно печется лишь о своем благе и успехах на поприще истории. Да, оно напрочь утратило сакральность, но еще в XIX веке принялось создавать эрзац религии, предлагая в качестве предмета поклонения самое же себя. Учение об эволюции и дополнявший его закон естественного отбора поставили будущее нашего общества во главу угла Политические утопии, привитые к этому учению, сулили к концу времен наступление золотого века, заведомо оправдывая все начинания. Общество привыкло узаконивать то, что могло послужить будущему, и, следовательно, выносило смертные приговоры без ограничений. Тогда преступлением и святотатством окрестили все, что противоречило его планам и мирским установлениям. Иначе говоря палач из жреца превратился в чиновника. Результат налицо: обществу середины XX века, по всей логике потерявшему право требовать высшей меры, следовало бы отменить ее по вполне реалистическим причинам.
Какой же в действительности предстает наша цивилизация по отношению к преступлениям? Ответить нетрудно: за последние тридцать лет государством совершено намного больше преступлений, чем отдельными гражданами. Я уже не говорю о войнах, больших и малых хотя кровь - это тоже алкоголь, и в конце концов она бросается в голову, как самое крепкое вино. Но астрономическое число несчастных, убитых непосредственно государством, далеко превосходит число убитых частными лицами. Все меньше и меньше осужденных по уголовным делам, все больше и больше политических. Доказательством служит бесспорный факт: любого, даже самого респектабельного члена общества могут когда-нибудь приговорить к смертной казни, а ведь в начале века это показалось бы забавной нелепостью. Кто считает, что право, логика и история на его стороне, проливает больше всего крови.
Наше общество должно уже защищаться не столько от человека, сколько от государства. Может быть, еще лет через тридцать соотношение изменится. Но сейчас главная и первоочередная задача - самозащита от государства. Правосудие, опираясь на самую реалистическую оценку существующего положения дел, требует, чтобы закон защитил человека от государства, одержимого безумием сектантства или манией величия. Лозунг сегодня у нас один: "Пусть государство начнет с отмены смертной казни!"
Известно изречение: кровавы законы - кровава и мораль. Но каждое общество способно дойти до такой степени низости, что, несмотря на весь хаос, нравы не станут столь кровавыми, как законы. Половина Европы познала эту степень падения. А мы, французы, рискуем познать его заново. Сначала предавали смерти во времена оккупации, потом - после освобождения, и друзья последних казненных мечтают о реванше. Иные государства, на чьей совести слишком много преступлений, хотят потопить свою вину в сугубых ужасах бойни. Убивают во имя обожествленной нации или класса. Убивают во имя будущего общества, также обожествленного. Кто якобы всезнающ, тот и всемогущ. Бренные идолы, алчущие абсолютного преклонения, неустанно требуют абсолютного уничтожения преступника. И во имя суррогатов религии гибнут лишенные надежды толпы осужденных.
Выживет ли европейское общество середины нашего века, если не примет решения всеми средствами защитить человека от государственного притеснения? Отмена высшей меры была бы равносильна публичному признанию того, что общество и государство не суть абсолюты власти и им не дозволено именем закона вершить непоправимое.
Не будь смертной казни, Европа не смердела бы трупами, уже двадцать лет тлеющими в ее истощенной земле. Все лучшее на нашем континенте обесценено страхом и ненавистью людей и наций. Борьба идей ведется при помощи виселицы и гильотины. Не общество, естественно созданное человеком, пользуется правом подавления, а идеология правит и требует человеческих жертв, Уже были написаны слова: "Казнь на эшафоте всегда говорит о том, что жизнь человека перестала быть священной, раз убивать его считается поучительным". Очевидно, поучению внимают все усерднее - дурной пример заразителен. Всепроникающая зараза порождает и хаос нигилизма. Следует, наконец, остановиться и закрепить в теории и на практике тезис о том, что человеческая личность выше государства. Любая мера, которая уменьшит давление общественных сил на человека, поможет Европе, страдающей от прилива крови, встать на путь выздоровления. Европа больна, ибо ни во что не верит и считает себя всезнающей. Это не так, а если судить по нашим мятежам и надеждам, она все-таки во что-то верит - верит, что крайняя ничтожность человека у сокровенного предела смыкается с его высшим величием. Большинство европейцев утратили веру, а с ней - желание оправдывать казнь. Но большинству европейцев претит и поклонение государству, пытающемуся заменить собой религию. Мы знаем достаточно, чтобы сказать: "Такой-то злодей достоин пожизненной каторги", - но явно недостаточно, чтобы лишить его будущего, то есть общей для всех людей возможности искупить вину. В единой Европе завтрашнего дня торжественная отмена смертной казни должна стать первой статьей Европейского кодекса, на который мы все возлагаем надежды.
От гуманистических идиллий XVIII века ведет прямая дорога к кровавым эшафотам, и нынешние палачи, как известно, - гуманисты. Следовательно, касаясь проблемы смертной казни, нужно остерегаться гуманистической идеологии. Завершая свои размышления, я хотел бы повторить, что ни иллюзии относительно добра как основы человеческой природы, ни вера в грядущий золотой век не объясняют моих доводов в пользу отмены смертной казни. Напротив, отмена кажется мне необходимой по причинам обоснованно-пессимистическим, логичным и продиктованным самой действительностью. Конечно, и сердцем я жажду того же. Кто провел столько времени наедине с людьми, которые не сегодня-завтра взойдут на эшафот, уже не будет прежним. Но повторяю: тем не менее, я не верю, будто в этом мире никто ни за что не отвечает, а посему следует уступить сегодняшней моде, оправдав одновременно и жертву и убийцу. В этой смеси чувств больше трусости, чем великодушия, и в конечном счете она оправдывает самое худшее. Благословляется все - и лагеря для рабов, я трусливая власть, и организованное палачество, и уродливый цинизм великих политиков, наконец, - предательство брата братом. Все это происходит вокруг нас. Но именно при нынешнем положении дел сыну нашего века, чтобы выздороветь, нужны законы и установления, которые обуздывали бы его, не губя, вели, не подавляя. Ему нужно разумное общество, а не анархия, в пучину которой он ввергнут собственной гордыней и безграничной властью государства. Я убежден - отмена смертной казни поможет нам продвинуться на пути к такому обществу.
Тем, кто считает каторжные работы слишком мягкой карой в сравнении с казнью, можно ответить: лишение свободы кажется им легким наказанием потому, что современное общество научило нас презирать свободу. Пусть Каин останется жить, но несет бремя осуждения соплеменников: вот, во всяком случае, урок, который следует нам извлечь из Ветхого Завета, не говоря уже о евангелиях, а не вдохновляться жестокими примерами закона Моисеева. Ничто не мешает нам провести хотя бы ограниченный во времени эксперимент (допустим, в течение 10 лет), если наш парламент не способен искупить свою политику поощрения алкоголизма великой цивилизаторской мерой - окончательной отменой смертной казни. Смертная казнь в ее теперешнем виде - это омерзительное живодерство, оскорбление человеческого духа и тела. Отрубленная голова, струей хлещущая кровь напоминают об эпохе варварства, когда властители надеялись запугать народ унизительными зрелищами. Сейчас это гнусное убийство свершается втайне и второпях - так в чем же его смысл?
Очень многим людям больно сознавать, чем является на деле смертная казнь, и не иметь возможности помешать ее осуществлению. Ни в сердцах человеческих, ни в общественных нравах не будет прочного мира, покуда смертную казнь не объявят вне закона"